ХРУЩЕВ ЛЮБИЛ ПУБЛИЧНЫЕ СКАНДАЛЫ ПО ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВЛЕННОМУ СЦЕНАРИЮ. Как Никита поссорился с писателями

   
   

Первые книжки литературно-художественного альманаха "Стрелец", издававшегося до этого года во Франции и США, наконец появились в нашей стране. С согласия редколлегии журнала мы предлагаем отрывок из воспоминаний писателя Василия АКСЕНОВА.

ВТОРОЙ день исторического, как и все прочие кремлевские события, совещания совпал с Международным женским днем 8 Марта. Вся вчерашняя публика собралась в том же Свердловском зале. В президиуме все те же лица отборнейших мужей государства, розовощекий Никита Сергеевич в середине: Запевку этому дню дала поэтесса Екатерина Шевелева, то есть женщина, ведь день то был женский.

И после Екатерины Шевелевой на трибуну поднялась дама, на этот раз весьма серьезная - польско-советская коммунистка и романист Ванда Василевская. Она была женой украинского драматурга Корнейчука, о котором ходило немало анекдотов; у нее же самой, насколько мне помнится, был какой-то ореол драматизма, связанного каким-то образом с Коминтерном, с зарубежными товарищами, словом, что-то такое, призывающее к многозначительности.

Ничего, кроме многозначительности, между прочим, и не осталось. Внешность дамы совершенно стерлась из памяти. То, что она говорила поначалу, не имело никакого значения, все ее и слушали вполуха, предполагая, что это просто очередной записной "женский" оратор. Как вдруг она сказала приблизительно следующее:

Увы, товарищи, польские товарищи дали мне убедительный пример вредных высказываний двух советских молодых писателей, одного прозаика и одного поэта, - с горечью и тревогой продолжала киевская "Пассионария". - Мне показали журнал "Политика", в котором напечатаны интервью с советским поэтом и советским прозаиком...

Вдруг я просто обалдел: да ведь это же она обо мне говорит и об Андрюшке Вознесенском! За несколько месяцев до этого, в разгар московского писательского либерализма, нас интервьюировал польский журналист из "Политики", которая вроде бы тогда считалась дерзким, скрыто ревизионистским органом...

...Тут вдруг я заметил, что в зале происходит что-то особенное. Оказывается, зал орал от ярости. Я видел искаженные лица, скособоченные рты шефов идеологии и лауреатов. Позор! - вопили они. - Имена! Назовите имена!..

- Ну что ж, - Василевская всем своим видом показывала, что она вроде бы не хотела индивидуальной расправы, что она вела как бы такой отвлеченный, больше теоретический разговор, но уж если сама Партия приказывает, тут отказать нельзя, как сами понимаете. - Это поэт Андрей Вознесенский и прозаик Василий Аксенов...

- А я его вижу, - вдруг сказал Хрущев. Он видел "его", то есть меня, но пальцем показывал в другую сторону зала.

- Все аплодировали, а он не аплодировал. Вон он, в очках, в красном свитере! Вставайте, вставайте и идите на трибуну!

По мановению верховного пальца в глубине зала был поднят художник Илларион Голицын, высокий, несколько тяжеловатый парень со всеми приметами ненавистного "абстракциониста", хотя он вовсе и не абстракционист; его-то как раз критика, вернее, погром этой кампании почти не касался. Илларион, тыча себя в грудь, пытался объяснить, что он тут ни при чем, что он не Аксенов, но ни одного его слова не было слышно - зал был возбужден, а все голоса перекрывал через микрофон опять входящий в раж глава лагеря мира и социализма. Хочешь - не хочешь, надо идти, и Голицын поднимается на трибуну. И вот тут еще раз позорно выглянула изнанка всего этого сборища, ее придурковатый сценарий. Хрущев обратил к Голицыну фразу, явно приготовленную для меня:

- Я знаю, вы нам мстите за гибель вашего отца!

Иллариона Голицына он не мог знать совсем. Детали моей биографии он не мог знать тоже, если бы его к этому дню не подготовили. Он знал, с чего начнет разговор со мной, и это подтвердилось через минуту, когда ошибка с Голицыным выяснилась...

- Идите на свое место, - сказал Голицыну Хрущев и что-то проворчал насчет свитеров, дескать, одеться даже не могут прилично те, которые не аплодируют.

- Слово имеет товарищ Аксенов, - медовым голоском сказал в микрофон Ильичев.

В первый день совещания я тоже был в свитере, а в это утро почему-то надел пиджак с галстуком. Это был, конечно, ловкий ход.

- Я знаю, Аксенов, вы нам мстите за вашего отца, - сказал Хрущев, едва я вскарабкался на трибуну. Ошибка была исправлена.

Кстати говоря, вопрос об этом так называемом мщении и позднее, и даже сравнительно недавно доходил до меня с цэковских высот. Цэкистам нужна была аргументация, и они объясняли мои писания и действия вот таким образом - мстит за своих родителей...

Никита Сергеевич, мой отец жив, - сказал я.

- Как это жив? Как это жив? - Хрущев опять был в замешательстве. Как видно, даже информация генеральных секретарей подготавливается халтурщиками.

- Мои родители были репрессированы при Сталине, но после XX съезда реабилитированы. Мы связываем это событие с вашим именем.

Не знаю, сколько длилось мое позорное кремлевское стояние - пять минут или пятнадцать. Хрущев перебивал меня на каждом слове, разражался гневными филиппиками...

Потрясение было сильным, и я не очень-то хорошо помнил последовательность нашего, так сказать, "диалога"...

Очередной раз повернувшись от вождя к микрофону, я стал что-то бормотать о том, что если уж обществу так сильно не нравятся мои сочинения, я могу вернуться к своей первой профессии, то есть к медицине, но вообще-то я не понимаю, чем я вызвал такие обвинения, ведь только об одном думаю, когда пишу, - об интересах своей родины...

- Какой родины? - зашумел опять Хрущев. - Пастернак тоже говорил о своей родине, а имел в виду совсем не то, что мы имеем в виду! О какой родине вы говорите, Аксенов?

- Я говорю о советской родине, - сказал я. - Другой у нас нет.

- Вот так и говорите! - приказал он. - Вот так впредь и говорите! Вы на вид человек честный, Аксенов, работайте, вот вам моя рука!

...Почему я не одернул распоясавшегося паханка всей этой гопкомпании? Страхом этого не объяснишь, хотя, конечно, это было очень страшно - стоять один на один со свирепым тираном, перед враждебной многосотенной толпой. И все-таки я, тридцатилетний тогда парень, никогда не считавшийся маменькиным сынком, основательно уже испытавший и видевший вплотную вышки ГУЛАГа и всякую шпану, всегда так или иначе отвечал на унижение. Видимо, в основе моего "троечного" поведения на кремлевской трибуне лежало что-то другое. Может быть, тогда, в марте 1963-го, я все еще подсознательно не отделял себя от той "гопы", вернее, я еще не мог до конца уяснить, кто передо мной, не вполне еще осознавал, что это именно "гопа" передо мной.

(Полностью отрывок из воспоминаний В. Аксенова можно прочитать в "Стрельце" N 1).

Смотрите также: