100 лет со для рождения Льва Кассиля.
К СУЩЕСТВОВАНИЮ я приступил в 1905 году. Произошло это в слободе Покровской, ныне городе Энгельсе, что против Саратова на Волге, 10 июля по новому стилю. Время было жаркое, да и год, как известно, шел горячий - год первой русской революции, год, называемый "генеральной репетицией".
В тот день на квартире моего будущего отца, общественного врача, собрались на нелегальную сходку представители местных революционно настроенных кругов. Из Саратова приехал агитатор - студент-агроном. А чтобы полицию не тревожило такое необычное скопление на частной квартире, околоточному сообщили, что у нас отмечается годовщина Полтавского боя. Дело в том, что по старому численнику в этот день, 27 июня, полагалось благодарственное молебствие в память победы Петра Первого над шведами под Полтавой. Поэтому, когда к открытым из-за жары окнам гостиной подплывала снаружи распаренная физиономия городового, мама спешила сесть за рояль и наигрывала что-то чрезвычайно воинственное, а студент-агроном мелодекламировал в окно: "Выходит Петр. Его глаза сияют. Лик его ужасен..."
Настороженный городовой за окном приостанавливался.
"Движенья быстры. Он прекрасен!" - спешил продолжить студент, и успокоенный городовой проходил дальше.
Но к вечеру в гостиной начались распри. Эсдеки поссорились с эсерами. Шум поднялся уже совершенно не конспиративный. Напрасно папа, пытаясь заменить студента, по уши погрязшего в споре, читал в окно: "Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром..." В смятении он сбился с Полтавской баталии на Бородинское сражение. Мама очень разволновалась. Гости, заметив это, стали поспешно покидать квартиру.
И я родился...
В 1923 ГОДУ, окончив школу, я за хорошую общественную работу в библиотеке-читальне получил от обкома партии командировку в высшее учебное заведение по существовавшей тогда разверстке. Я ехал в Москву, чувствуя, что уже далеко за плечами осталось детство, кончилось отрочество, начинается юность.
Сдав вступительные экзамены, я начал учиться на математическом отделении физико-математического факультета Московского государственного университета, избрав по специальности аэродинамический цикл. Скажу сразу, что, несмотря на это мудрое обозначение, настоящий математик из меня не вышел...
Уже к третьему курсу меня неотвратимо потянуло писать. Желанию этому противостоять я не мог. Писать я учился в письмах домой. Я описывал в них Москву, которую в свободные от занятий часы исходил пешком вдоль и поперек, от центра до пригородов. Я описывал новостройки и шествия, театры и стадионы, магазины и Зоопарк, выставки и музеи. Некоторые письма доходили до 28 страниц.
Потом выяснилось, что младший мой братишка Ося и его приятели берут у матери эти письма, перепечатывают их на машинке и помещают отрывки в местной газете, под заголовком "Письма из Москвы". За это им в редакции что-то платят, они не отказываются, берут гонорар, ходят в кино и едят пирожные за мое здоровье. Тут я стал подумывать, что и сам бы мог позаботиться о своем здоровье, не препоручая это моим волжским друзьям.
Я НАВСЕГДА запомнил этот неистово морозный день с низко нависшим тяжелым небом, к которому поднимались дымные столбы от костров, зажженных на московских перекрестках. Я был в траурной очереди у Колонного зала и дважды прошел мимо гроба Ильича. На всю жизнь запомнил я этот скорбный день, заиндевевшие лица тысяч людей, дымное дыхание молчаливой толпы и потом надрывный плач заводских гудков над городом. Я так замерз, что, когда стоял у Колонного в третий раз, упал, и красноармейцы отогрели меня у костра. Но когда я пришел домой и окоченевшие мои пальцы настолько оттаяли, что могли держать ручку, я сел писать. Я писал всю ночь. Я писал для самого себя. Мне надо было найти слова, чтобы выразить все то, что увидел я в этот день, заглянув в бездонную пропасть народного горя...
Может быть, в эту ночь я впервые по-настоящему захотел стать писателем.
НЕЗАДОЛГО до войны на Красной Пресне, в зале Театра имени Ленина, возле Трехгорной мануфактуры, шел большой литературный утренник для ребят. Выступал, можно сказать, весь генералитет нашей детской литературы. И Самуил Яковлевич Маршак, и Корней Иванович Чуковский, и Аркадий Петрович Гайдар, и Агния Львовна Барто, и Сергей Владимирович Михалков, которого, правда, тогда все еще звали просто Сережей. В этой "могучей" кучке подвизался в тот день и я. Мы выступали очень долго, приободренные раздававшимися то и дело дружными аплодисментами. А потом я решил поговорить с ребятами.
- Ну, дорогие дружочки, - сказал я, выйдя на авансцену, - вот ваши любимые писатели и поэты прочли вам свои стихи, рассказы. Может быть, у вас есть какие-нибудь вопросы к нам? Давайте выкладывайте, не стесняйтесь!
После некоторой паузы и безмолвного шевеления примерно над пятым рядом поднялась рука, за рукой вытянулась девица, на глаз эдак из четвертого или пятого класса. Несмотря на то что в зале, где сидело примерно тысяча ребят, было очень жарко, девочка оставалась в толстой пуховой шали, как ее, должно быть, укутали дома: вокруг головы, концами крест-накрест на спине и с узелком на поясе спереди.
- Внимание! - скомандовал я залу. - Вот девочка в пятом ряду хочет о чем-то спросить у писателей. Ну, прошу!
И в полной тишине раздался чистый, очень звонкий голосок:
- Кино скоро будет?
КАК-ТО я, ожидая начала киносеанса, сидел на скамейке у одного из перекрестков больших аллей столичного Парка культуры и отдыха имени Горького. Сидел, читал газету. Солнце светило из-за спины. И вдруг оттуда наползли две тени. Одна длинная, другая покороче. Не оглядываясь, я пригласил:
- Ну что вы там хоронитесь на задворках? Заходите с парадного крыльца.
Передо мной появились две школьницы. Коротенькая сказала:
- Здравствуйте. Мы вас знаем.
- Очень хорошо. И откуда вы меня знаете?
Тут вдруг обе смутились - по-видимому, забыли, как меня величают.
- Вы... этот... - пробормотала высокая. - Вы... Кондуит.
Коротенькая сердито дернула ее за юбку и поспешно поправила:
- Лев Кондуит!
А сколько раз приходилось мне при встречах где-нибудь в школе слышать:
- Здравствуйте, Лев Швамбраныч!..
Но однажды получилось и так. Мы с Сергеем Михалковым приехали в 22-й детский дом Москвы за Таганской площадью, чтобы принять шефство над ребятами.
Мы немножко опоздали, и детей уже уложили на ночь. Однако директор детдома, симпатичная и радушная женщина, предложила нам пройти в одну из спален, где ребята постарше еще не заснули.
- Ну вот, мальчики, - с некоторой торжественностью объявила директор, вводя нас в комнату и зажигая свет. - Видите, писатели не обманули вас. Они приехали. Вы их, конечно, все хорошо знаете. Вот это кто? - Она показала на Михалкова. - Это Сергей... Ну?..
- Михалков, - ответили из разных углов.
- Правильно, - сказала директор. - А это? - Она указала на меня. - Это... Лев...
- Толстой! - послышалось из-под нескольких приподнявшихся одеял.
...ЗАКАНЧИВАЮ одну из читательских конференций в районной детской библиотеке.
- Ну, про что же еще вам написать, ребята?
Поднимается, вытянув руку вверх, мрачноватый паренек:
- Напишите про Робинзона Крузо.
- Погоди, дорогой мой... Ведь это когда еще книга написана! Зачем же еще раз писать?
- Ничего. Вы напишите сами еще раз. А то у нас в библиотеке только один экземпляр, и нам на дом не дают.
ПОДХОДИТ к концу мой утренник в одной из крымских школ. Обо всем уже поговорили, собираюсь распрощаться.
- Ну, больше никаких вопросов ко мне у вас нет?
Голос из зала:
- Какого года вы рождения?
- Тысяча девятьсот пятого, - признаюсь я.
И вдруг откуда-то из-под сцены, где я стою, выскакивает парнишка. Глаза у него полны бешеного любопытства. Кидается к самой рампе, в голосе восторженное предвкушение:
- И вы помните Кровавое воскресенье? (Видно, только что проходил это в классе, на уроке истории.)
Пришлось разочаровать его и отшутиться:
- Нет, дорогой мой, я родился уже в понедельник...
ПОЖАЛУЙ, самый большой эффект произвел я, выступая в одном из кино близ завода имени Лихачева. Дело было на каникулах. Меня попросили выступить перед началом сеанса. Я очень не люблю такие выступления: ребята пришли смотреть фильм и относятся к тебе, как к помехе, возникшей перед экраном. Но кому-то понадобилось поставить в ведомости о проведении детских каникул галочку в графе: "Выступление писателя". И я со скрипом душевным согласился.
А накануне у меня стали ручные часы. И я отдал их поправить в мастерскую. Пока же пришлось надеть на руку запасные. По дороге на выступление я заехал в мастерскую и получил уже починенные часы, которые надел на свободную руку.
Выступление проходило, как я и ждал, ужасно. Что я говорил, не слышно было даже мне самому. В переполненном зале занимались выяснением взаимоотношений между разными рядами, причем дело не ограничивалось одними лишь пререканиями... Я с тоской поглядел на часы, бывшие у меня на левой руке: сколько еще для приличия надо постоять на эстраде?.. Мне казалось, что я торчу перед экраном не менее четверти часа. Но выходило по часам, что я начал лишь пять минут назад. Чтобы проверить это, я взглянул на исправленные часы, которые были у меня на правой руке. И сличил время. Я непроизвольно свел перед собой руки, и жест этот произвел чудо. Зал мгновенно замер. Наступила такая тишина, будто все разом покинули помещение кино. Я даже с опаской поглядел в зал. Но все были на своих местах. Тогда я негромким голосом прочел новогодний рассказ. И ушел со сцены на цыпочках, провожаемый, однако, такими овациями, что у меня постепенно отвердел шаг.
Вечером мне позвонил мой знакомый инженер завода имени Лихачева:
- Здравствуй! Ты, оказывается, у наших ребят сегодня выступал? Ну, брат, потряс ты... Сынишка пришел, всем рассказывал: "Вот к нам сегодня писатель приезжал... До того занятый, что двое часов на нем! Так все время и проверяет!"
ОДНАЖДЫ я получил письмо из подмосковного туберкулезного детского санатория "Красная Роза", возле Балашихи, где я бывал несколько раз до этого.
На долгие годы обреченные лежать, пионеры одной из палат санатория просили у меня разрешения присвоить звену их пионерской дружины мое имя... Мог ли я отказаться от этой высокой, вряд ли заслуженной и в чем-то печальной чести? И часто потом, если у меня, как и у всякого, случались неудачи и приходили трудные дни - такие, когда все хочется бросить к черту, вспоминал я вдруг, что больные ребята, которым куда тяжелее, чем мне, одарили меня таким доверием... И стыд за свою слабость пожирал меня. Снова яростно брался я за работу, чтобы хоть как-нибудь оправдать эту веру читателя. Великое это дело - доверие читателя! Перед самой войной передавали впервые по радио мой рассказ "Есть на Волге утес". Трагическую историю жизни безвестного волжского грузчика - певца Леонтия Архипкина, по прозвищу "Громобой", потерявшего когда-то свой могучий бас из-за того, что пьяные купцы спалили ему кислотой горло.
Через неделю после передачи меня вызвали на радио и вручили мне денежный перевод из города Грозного. На обороте перевода в графе "Для письменного сообщения" я прочел: "Дорогие радиодикторы. Мы слушали Льва Кассиля "Есть на Волге утес". И провели в Доме пионеров сбор в пользу Леонтия Архипкина, по прозвищу "Громобой", т. к. голос у него пропал и жить ему, наверное, не на что. Поэтому посылаем собранные 13 р. 65 к.".
Вот он каков, дорогой наш читатель. Мало того что убежденно поверил в подлинное существование героя, но еще преисполнился сострадания к нему и счел своим прямым гражданским долгом помочь старому, обездоленному человеку в нужде! Не было для меня в жизни выше награды, чем этот перевод из города Грозного на 13 рублей 65 копеек.