Я знал Елену сто лет. Про нее говорили: "Хорошая баба". Мы встречались то в одной, то в другой компании, но когда она не попадалась мне на глаза, я совершенно о ней забывал. Она была не в моем вкусе: никакой косметики, невзрачная такая. Женился я на Елене скоропалительно и как-то автоматически. Просто во время новогоднего празднества на даче у друга я, воодушевленный джином, нечаянно пристал к ней, и мы оказались ночью в одной кровати. Мороз был жуткий. Мы накрылись, помню, кроме одеял, Елениной старенькой дубленкой, и та все падала на пол. Когда хозяин вломился утром в комнату и, распахнув гардероб, стал искать в куче тряпья лыжную шапочку, мы еще спали. Разбуженный скрипом немазанных петель допотопного шкафа, я, по-дурацки хихикая и закрывая спиной притворявшуюся спящей Елену, сказал этому дубу , рванувшему было к двери без всякой шапочки, что завтра мы с Еленой расписываемся, о чем он и объявил остальной публике...
ЖИЗНЬ моя после бракосочетания почти не изменилась. В первые два месяца нам с Еленой пришлось перебывать в гостях у ее родни, но это были приятные посещения хлебосольных домов, где я острил за столом и почти всегда напивался.
Какое-то время я жил у Елены в коммуналке (у нее была своя комната), а потом стал задерживаться на всяких сборищах и звонил, чтоб она не беспокоилась. Не хватало в ней какой-то перчинки, чтоб меня расшевелить. Я, честно признаться, не был ей верен. И часто просто не мог показаться ей на глаза, потому что был не в том виде, в каком прилично приходить домой.
Приходил я все реже и просто звонил ей: "Я к маме, надо доделать халтуру". А потом и не звонил почти и опять водворился к матери в нашу хрущобу, куда она водить подруг мне запрещала, но не докучала нравоучениями, если приходил поддатый или заваливался с очередной компашкой куда-нибудь за город на несколько дней. Хоть и осуждала эти мои финты...
В конце концов мои супружеские обязанности свелись к тому, что по большим праздникам мы с Еленой ходили навещать ее семейство, изображая добропорядочную брачную чету, чтобы старики не волновались. И я надевал костюм, встречался с Еленой на выходе из метро, и мы с тортом, который каким-то чудом всегда удавалось достать Елене, шли в ее отчий дом, где нас считали счастливой парой и, между прочим, гордились мной как зятем и специалистом. Трудней всего было на обратном пути, когда я провожал Елену домой и она с тихой улыбкой спрашивала: "Зайдешь?". Я оставался до утра. Но было занудно.
МЕСЯЦ назад неожиданно случилось вот что.- Теща тебя ищет, - сказала мне мать, едва я переступил порог, вернувшись с работы. - Елена в больнице. Надо ей отвезти халат и тапки, казенное там все рваное. Посещение до семи, но можно успеть. Скорая увезла. "Ну, началась катавасия", - подумал я с неудовольствием.
...В палате было душно и воняло. Елена сидела на койке и, когда я вошел, застенчиво заулыбалась мне, словно чувствуя неловкость, что я трачу на нее свое время. Я испытал жгучую жалость с привкусом досады: ну, за что мне такая нагрузка, возня с человеком, по сути, мне чужим... Хозяйственные немужские дела, тряпочные надобности...
Я видел ее узкие губы, надрез наивного рта, желтоватые руки чистюли с перепонками между пальцами. Она выглядела совсем некрасивой. Лягушонок какой-то.
- Что с тобой? - спросил я Елену.
- Хроническая пневмония - сказала она. - Подлечат, а то трудно дышать. Мы расцеловались, и я, пообещав скоро опять прийти, ушел. Выходя с территории клиники, я обернулся, чтобы сориентироваться и сразу найти нужный корпус в следующий раз. И увидел на пилоне ворот черную вывеску "Городская онкологическая больница", на секунду насторожился, но сразу же инстинктивно отогнал тревогу.
Болезнь Елены внесла в мою жизнь тяготы, к которым я не был готов. Но я считал, что должен принимать участие в Еленином излечении и рассчитывал, что через недельку-другую все войдет в привычную колею, а я, оставаясь человеком, освобожусь для нормальной жизни.
В день, когда лечащий врач принимал родственников, я, отсидев небольшую очередь, резко и как будто даже обвинительно спросил долговязого усача, какой диагноз у Любимовой. Спросил и осекся, потому что у Елены была (я долго этого как будто не замечал) моя! фамилия, и я вдруг осознал степень нашего родства. Врач тихим и каким-то буратиновым голосом сказал: "Злокачественная опухоль в правой почке, метастазы в легких". Я обмер.
- Отчего это? - ошеломленно спросил я. - Она, вроде, ни на что не жаловалась.
- Причину трудно указать. Сейчас любят говорить: экология. А иногда процесс начинает развиваться спонтанно, без видимых причин. Некоторые специалисты считают, от стресса. Огорчился человек - и иммунная система отказывает. Вот придет биохимия, будем смотреть. Если очаг в почке, будем оперировать. Без почки люди живут...
Я ВЫШЕЛ на улицу под кислый дождь. Брел по переулкам, переходил трамвайные пути, ничего не видя и не слыша вокруг. Я внезапно понял: она может умереть, и я приложил к этому руку. Я мучил Елену. За два года не поговорил с ней ни разу серьезно. И вот теперь она погибает от горя, которое так долго скрывала, от моего свинства.
Я дождался пяти часов, когда начинают пускать посетителей в палаты и, внутренне содрогаясь от своего знания, пришел к Елене, оптимистическим видом стараясь показать ей, что все о.кей. Елена была по-особому оживленной, глаза блестели, и когда я коснулся губами ее щеки, та удивила теплотой и румянцем. "Накрасилась, что ли?" - с надеждой подумал я.
- Наверное, я простудилась, - доверчиво, как маленькая девочка, сообщила Елена. - У меня температура утром и вечером тридцать восемь.
Я погрузился в грубую, физиологически беспощадную реальность. Но тут я впервые допер, что люди чувствуют и вправду сердцем, и чем больше сердце это ощущаешь в себе - даже если оно дрожит и щемит, - тем дороже жизнь.
Теще выписали пропуск по уходу, она сидела в палате целый день. Подключилась и моя мать, хотя Елена говорила, что справится сама и не надо зря трепыхаться. Но подниматься с кровати без поддержки она уже не могла. Боль у нее с каждым днем становилась сильнее, причем болела не грудь, а суставы и мышцы, поэтому она часто просила переложить ее на другую сторону койки, мол, все время неудобно лежать, ноги немеют.
ЕЛЕНА становилась все тише и, по мере увеличения беспомощности, все виноватей. Она уже не вставала и страшно стеснялась естественных отправлений. Я все делал сам - умывал Елену, следил за капельницей, перестилал постель, перенося Елену на соседнюю койку и дивясь ее тщедушности. Однажды, закончив к девятичасовому обходу врачей уборку палаты, я сказал, улыбаясь: "Ну вот, наш дом в порядке". Елена беззвучно заплакала... Она угасала и как будто платила своей судьбой за пробуждение моей души.
Теща, абсолютно не врубаясь в ситуацию, таскала всякие зелья и изводила Елену глупыми требованиями, чтобы та ела ветчину и сало. Она же рассказывала Елене, что тоже находилась в больнице (как я понимаю, в родильном доме и с температурой от какого-нибудь мастита), и что ей страшно захотелось кислой капусты, и что когда принесли и она поела, то жар спал, и ее благополучно выписали. Неожиданно Елена поверила этой чуши. Она, на вопрос: "Хочется тебе чего-нибудь?" - обычно отвечавшая отрицательно, вдруг слабым голосом попросила капусты, и мы завертелись. На рынке капусты не продавали (был август, старую съели, а новую еще не квасили). В магазинах было вообще пусто, ни новой, ни прошлогодней, нигде ни кочана. Когда же я спросил врача, можно ли Елене то, что она просит, тот замахал руками: "Какая капуста! Можно только сок пополам с водой. Цитрусовые можно".
Я принес два апельсина и там же, у постели Елены, на столике разрезал их и выжал сок.
Добавил сахар и долил боржома. Получилась желтая шипучка, наполнившая комнату запахом озона. Я приподнял голову Елены, приготовившись влить эту смесь в ее устало приоткрытые губы, но она отклонялась, глазами указывая на стакан, чтобы я пил первым. Я пригубил питье. Напиток, действительно, оказался божественным, и так, по очереди, глотками мы выпили все.
Елена полулежала в подушках. Солнце пришло в палату, так что ее волосы сделались прозрачными, а на масляной краске стены стали видны концентрические окружности трещинок. Неожиданно для себя самого растеплившись, я приник лицом к одеялу, ощущая через шерстяной и полотняный слои покрова сжигаемое лихорадкой слабое ее тело.
Я гладил ей запястья и все спрашивал: "Леночка, что?". И она вдруг сказала жалобно: "Холодно". И я прямо в одежде, в белом кургузом халате, добытом моей матерью для больничных дел, лег с ней рядом на край проваленной кровати, уложив себе на правую руку легкую ее пепельную голову и поместив всю Елену, маленькую и свернувшуюся калачиком, в изгибе своих ног, всю ее загородив собою, и несдержанно, в эгоистическом и в то же время жертвенном порыве целуя ее загоревшееся лицо и твердя: "Ты - самая любимая!". И она задыхающимся шепотом отвечала мне: "Нет, ты, ты ...". Моя белокурая Елена...
До меня дошло, что фраза, которая застряла в башке еще с тех пор, когда я читал книги: Мы не столько любим людей за то, что они для нас делают, сколько за то, что мы для них делаем (кажется, Стерна), есть великая истина, и чем больше я делал для Елены - просто обслуживал лежачую больную, - тем больше я любил ее и тем больше у меня прибавлялось сил.
Елену питали только через капельницу и, вникая в медицинские тонкости, я уразумел, что получает она лишь физиологический раствор, фактически натрий хлористый, витамины да, наконец (как я уразумел, с трудом), ординатор добился введения дефицитного кровяного субстрата.
У нее вдруг очень улучшились показатели анализов. Я приставал к лечашему врачу, мол, могу сдать кровь. После консультации профессора, собравшей в Елениной комнате с десяток медиков, палатный доктор пообещал мне: "Попробуем. Если после первого дня химиотерапии все обойдется, шансы жизни растут".
В моих сложных душевных переживаниях и нескончаемых хлопотах мысль о том, что Елена может умереть, отступила было от меня. Мне казалось, что умирающие более активно проявляют свое отчаяние. Рассказывали, что рядом в палате мужик в состоянии средней тяжести царапал когтями руку жены из зависти, что она на ходу, а он валяется.
Я считал, что мы все вместе: сама Елена, врачи, обе старухи, знакомые, которые постепенно узнавали о больнице и пытались помогать, - трудимся с определенным успехом и так как настроение у больной ровное, все должно кончиться благополучно. "Ну, инвалидность, - думал я. - Ничего, будет лежать, читать, да я сам буду читать ей вслух. Будет смотреть телевизор, я ведь справляюсь с бытом".
"Еле-на, Еле-на!" - произносил я родное имя, как заклинание.
А дела были весьма серьезны. Перед первым сеансом химии наши врачи, худые и бодро прыгучие, достали из сейфа пластмассовые прямоугольные бутылки и деловито распорядились, что должна делать сестра, а что предстоит родным. По их предупреждениям я понял, что состояние очень тяжелое и начинать надо немедленно, несмотря на то, что наступает ночь.
ПО ТОМУ, как суетились утром врачи, забегавшие в нашу палату глядеть на спящую Елену, стало ясно, что уже в эти сутки они ждали летального исхода. "Мы выжили!" - благодарил я судьбу и, как собачонка, бегал за молодым нашим эскулапом, ожидая указаний. Снова взяли кровь, и врач сказал: Теперь параллельно химиотерапии нужна подпитка, а то она не выдержит."Нужен реоферон. Он есть в онкологической аптеке, езжайте на Ордынку, тридцать четыре".
Я полетел, как сумасшедший, пугая встречных своим небритым оголтелым видом. Но в аптеке объявили, что просто так купить это лекарство нельзя: онкологических больных в нашей стране лечат бесплатно, нужен рецепт на специальном бланке от районного терапевта. Напрасно я умолял. Нет.
В районной поликлинике спокойная молодая заведующая перелистала тоненькую карточку Елены и сказала: "С онкологическим диагнозом она у нас не наблюдалась". Я показал больничный квиток, но она казалась недоверчивой, выходила куда-то и, вернувшись, сообщила, что выписать мне рецепт на бесплатное получение лекарства не может: "Средство дорогое, у района нет фондов".
Когда через полчаса я вернулся в аптеку с твердым намерением убить, но получить лекарство, толстуха-аптекарша сказала, что хочет помочь: "Берите всю партию сейчас за наличные, а в понедельник привезете гарантийное письмо".
"Сколько стоят сто пятьдесят ампул?" - спросил я. Она назвала цену. Я был оглоушен. У меня не было таких тысяч.
Я подумал, надо срочно продать что-то, но у меня ничего не было. Старый магнитофон, замшевая куртка... Я не мог ждать понедельника, надо было выкупить всю партию реоферона, пока в аптеке шли на это, пока не кончилось необъяснимое благоволение, как я понимал, беззаконное.
Я ВОШЕЛ в вагон. Тревожный свет выхватывал красные и бледные физиономии, и, казалось, кругом ни одного нормального лица, то есть человека, к которому можно обратиться. Люди были усталы, недобры, некоторые явно навеселе, но как-то агрессивны. Тетки ехали с тяжелыми сумками. Одна старуха, несмотря на осень, в белой панаме, сползающей на брови, пристраивала в проходе мешок на тележке.
Я шагнул в пространство между рядами лавок и под грохот поезда, запинаясь, произнес: "Люди! У меня больна жена. Срочно нужно лекарство. Если кто-нибудь может дать мне в долг - вот мой паспорт, - я верну". И пошел по вагону.
Я узнал вдруг, что просить не стыдно. Я шел, полз из вагона в вагон, собирая подаяние, и не чувствовал унижения. Кое-кто косился на меня с подозрением, пару раз меня грубо толкали спешащие выйти на станции пассажиры. Ни гордости, ни бесчестия как будто не существовало для меня.
Я наклонялся к рукам, которые в простоте отдавали мне свои кровные, и повторял "Спасибо, спасибо!", внезапно открыв исходное значение этого слова, самой животной сущностью своей моля: "Боже, спаси!".